Литургическое искусство как препятствие к богообщению?



27.09.2018. APCNEWS.RU.    Как сформулированы те богословские идеи, которые лежат в основе наших представлений о Церкви?

Можно ли говорить о том, что эти идеи носят универсальный характер и, если нет, то что с этим делать? Автор эссе подвергает критическому анализу ряд установок, ставших характерными, если не определяющими для современного российского православного самосознания, сообщает Служба новостей APCNEWS.RU со ссылкой на сайт artos.org.
Есть три святоотеческие идеи, высказанные в определённый исторический момент по конкретным поводам. Подходящие для своего времени и места, впоследствии они были восприняты церковным сознанием расширительно и стали всеобщими идеологемами. Все они так или иначе связаны с нашей темой.
Первая идея восходит к текстам священномученика Игнатия Богоносца (самое начало II века). Звучит она так: «Епископ — это Христос». Когда св. Игнатий писал об этом, он имел в виду вопросы дисциплины в тех конкретных общинах, к которым были адресованы его послания. Но затем эта идея в бытии земной церкви разрослась таким образом, что заняла гораздо больший объём и приобрела гораздо большее значение, чем это имел в виду св. Игнатий и вся Первенствующая Церковь. Понимаемая прямо, эта идея является кощунственным идолопоклонством: Христос — это Христос, и никакой епископ, то есть никакой носитель никакого церковного служения не может претендовать на то, что он каким угодно образом, пусть даже символически, «заменяет» Христа. Иначе наша живая вера, в центре которой стоит личное непосредственное общение человека с Единственным и незаменимым Христом, превращается в общерелигиозный символизм. В этом — главная опасность данной идеологемы: подмена живой жизни во Христе теми или иными отвлечёнными «символами». Об этом искривлении церковного сознания много и убедительно писал прот. Александр Шмеман. Здесь же коренится и причина неуспеха миссии, когда проповедуется не Сам Христос и не конкретная жизнь в Нём и с Ним, а нечто иное; в данном случае — некое символическое клерикальное посредство, без которого доступ ко Христу закрыт.
Вторая идея — слова, принадлежащие священномученику Киприану Карфагенскому (III век) «Кому Церковь не мать, тому Бог не Отец». В той конкретной ситуации, в которой эти слова были произнесены (св. Киприан боролся против раскола), они были вполне уместны и оправданы. Но, расширив сферу своего приложения, они вошли в вопиющее противоречие с Евангелием. Бог — Небесный Отец всех людей; Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных (Мф. 5, 45). Отношения Бога и человека совершаются без какого бы то ни было посредства. Церковь в этих взаимоотношениях (я имею в виду институциональную церковь) — вовсе не посредник. Она есть подательница средств к богообщению, обучение богообщению, внешние подпорки богообщения, создание среды для него — но не само богообщение. Церковь есть друг Жениха, Которому надлежит расти, а ей — умаляться (Ин. 3, 29–30). Мысль св. Киприана Карфагенского, став идеологемой, перевернула всё с ног на голову. Институциональная церковь, понимаемая произвольно (сама Церковь не имеет точно сформулированного экклезиологического догмата), начинает решать, кому Бог Отец, а кому — не Отец. Это излишнее и расширительное дерзновение приводит к тому, что институциональная церковь всё больше и больше предписывает Богу, как Он должен поступать, а как нет, кого Ему спасать, а кого нет. Например, Церковь запретила Богу жалеть, а уж тем более спасать самоубийц… Опасность здесь в том, что Церковь становится некоей духовной самоценностью и подменяет собой Бога, формализует жизнь в Боге, редуцируя её к «послушанию Церкви», причём рамки этого послушания остаются весьма неопределёнными (ещё раз повторю, из-за нерешённого Церковью вопроса о самой себе, о своих границах и проч.).
И третья идея — связанное со св. Василием Кесарийским мнение, что внешние чины Церкви являются отображением её небесной красоты. Известно, что великий святитель в быту был чрезвычайно скромен, но в богослужении требовал максимальной красоты и пышности. Он исходил из убеждения, что благолепие богослужения, самые драгоценные материалы, употребляемые для убранства храмов, облачений и проч. есть отображение красоты, велелепия и богатства небесного, горнего мира. От земных драгоценностей ум человека таким образом должен был возводиться к небесной красоте; от человеческого богослужебного чина — к чину ангельскому; от максимальности и избыточности земного священнолепия — к подобию небесной славы.
В те времена это имело миссионерское значение: язычники так привлекались в Церковь. Но с точки зрения Евангелия — это коренная перемена Христовой керигмы, та самая «проповедь иного», на которую Апостол Павел изрёк анафему (Гал. 1, 8–9). Не видел того глаз, не слышало ухо, и не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим Его (1 Кор. 2, 9). Небесная реальность не может быть соотнесена ни с какими земными украшениями, пусть даже самыми драгоценными, искусными и всеми хвалимыми. Но это вовсе не значит, что небесная реальность недоступна человеку. Чаяние уготованной жизни с Богом в будущем веке даётся христианину уже здесь — но не совне, а внутри: в вере, в личном религиозном чувстве, в обращении сердца к Богу, в предвкушении и отчасти во вкушении самой этой небесной славы — ­невыразимой словами, но настолько реальной, что десятки тысяч христиан шли за это на смерть в эпоху гонений, а в эпоху «благоденствия» Церкви уходили в пустыню. И вот эта «не-приходимая» на ум человеку небесная реальность теперь стала просто редукцией к самому богатому, самому дорогому, самому красивому, самому блестящему, что только можно найти на падшей земле. Об этом прекрасно писали богословы и религиозные философы Русского зарубежья. Пышность, золото, драгоценные камни, парча, сложность богослужебных чинов, выдуманных человеками (Христос не дал ни малейшего повода, в отличие от Ветхого Завета, к созданию таких чинов) и т.д. — вся эта принадлежность мира сего, который Христос и Апостолы заповедали христианину возненавидеть и отвергнуть, теперь вводится в самую сердцевину Церкви.
Но позвольте, возразят мне. Из этого же родилось великое церковное искусство! Мало того, с этим искусством, ставшим уже навсегда не только внешним обряжением Православия, но и всесторонним, почти сущностным выражением его, Церковь теперь связана неразрывно! Можно даже сказать, что православный христианин и идентифицирует себя как такового прежде всего по тому, принимает ли он это внешнее обряжение Церкви всей душой и восходит ли он через неё к Богу!
Вот в отношении искусства позвольте мне поделиться некоторыми личными впечатлениями. Перед праздником Преображения я поехал по приходским делам, и включил (как всегда я делаю в машине) музыку. Это был Бах, 6-й клавирный концерт (он же — 4-й Бранденбургский). В очередной раз эта музыка захватила меня, привлекла всё моё душевное внимание. Мой слух с великим интересом следил, как Бах развёртывает свою звуковую материю, с помощью которой он — это несомненно для меня — отображает божественную гармонию мироздания. Я был всецело захвачен прослушиваемым, хотя знаю эту музыку больше, чем наизусть: вот уже почти сорок лет я слушаю Баха, и всякий раз поражаюсь его неисчерпываемой глу­бине.
В тот же вечер я читал на клиросе канон Преображения (в нашем храме чтецов очень мало, поэтому я все двадцать лет своего служения читаю стихиры и каноны сам). Читая канон (и, смею думать, понимая его, в чём у меня, конечно, преимущество перед девяноста пятью процентами посещающих храмы православных христиан), я не мог не отдать себе отчёт в том, что передо мной — произведение литературного искусства эпохи поздней античности, которое я за долгие годы тоже знаю почти наизусть. Канон Преображения — один из лучших и редких образцов православной гимнографии, но на 80%, увы, наши богослужебные книги наполнены бездарным многословным византийским «плетением словес», как о том выразительно говорил прот. Александр Шмеман… Канон Преображения не относится к этим 80%. И всё равно я читал его равнодушно. Я ясно ощущал, что он как произведение искусства для меня исчерпан — в отличие от Баха.
Мне скажут: ну вот, батюшка, вас воодушевляет Бах, а кого-то совсем не воодушевляет, зато канон Преображения из года в год восхищает и душевно напитывает. Я не буду возражать — несомненно, так оно и есть. Но дело вот в чём: если речь идёт о произведениях искусства того или иного жанра — это замечание правильно и законно. На мой взгляд, музыка Баха предельно универсалистская, с великой глубиной отображающая законы Божией гармонии, запечатлённой в мироздании и в творческом даре человека, а византийское православное гимнотворчество — это узкий сегмент искусства, позднеантичная словесность, для понимания и любви к которой нужно гораздо больше специальных знаний, чем для воспринятия музыки Баха. Ну а для кого-то всё наоборот. Есть же почитатели, например, «Телемахиды» Тредиаковского. Некоторые люди любят Хераскова или Державина. Но большинство, и по праву, предпочитают всё же Пушкина.
Но вот что я хотел бы тут подчеркнуть: если бы всё это оставалось на уровне искусства — то тут и спору нет: одному нравится одно, а другому — другое. Однако если Баха никто не возводит на уровень обязательной для христианина религиозности (никто ведь не предписывает слушать Баха в качестве утренних и вечерних молитв), то позднеантичному византизму, этому узкому сегменту мирового искусства, усвоен какой-то особый статус под влиянием 1) идеологемы свт. Василия Великого, 2) символизма сщмч. Игнатия Богоносца, что Христос — это не Сам Христос, а Его символическое отображение и 3) под влиянием того, что «так приняла Церковь». Подтверждением этого будет и то, что любой православный укорит меня, что я рассуждаю о богослужении праздника Преображения как об «искусстве», в то время как это-де, никакое не искусство, а сама богодухновенная сущность того богообщения, которое нам только и доступно.
И здесь мы подходим к главной ошибке — убеждённости в том, что богослужение — не всякое, а именно наше, позднеантично-византийское, — равно богообщению. Читая канон Преображения, я ясно понимал, что молитва как таковая, жизнь с Богом, благоугождение Богу и декламация того или иного текста — это разные вещи. А настаивать на том, что это не так — и есть именно великая церковная педагогическая ошибка. Человек, приходящий ко Христу, узнавший и из Писания, и внутри себя, что христианская жизнь должна заключаться в следовании за Христом, спрашивает у Церкви: «а как это сделать»? Церковь отвечает: «вот, встройся в православный образ жизни — и именно это и будет следованием за Христом». А православный образ жизни по факту на 80% — это богослужения, личное молитвословие и соблюдение церковной дисциплины; всё — только одного варианта: византийского. Это настолько глубоко укоренено в нашем церковном сознании, что другого варианта просто не предусматривается. Недаром же прот. Георгий Флоровский с полной серьёзностью говорил, что православным христианином можно быть, только став византийским греком… Христианин, послушав Церковь, встраивается в этот византизм — и исчерпывает его лет за десять. А что-то иное ему не предлагается. Что делать дальше, когда он всё это исчерпает? Никто не говорит. И одной из главных причин такого положения вещей является то, что здесь изначально заложена ошибка, о которой у нас и идёт речь — предлагать литургическое искусство, и прежде всего гимнографию, в качестве непременного условия для богообщения. Искусство — это опция, украшение; а следование за Христом — это исполнение Его заповедей. Но не только: это ещё и специфическая повседневная, поминутная внутренняя жизнь во Святом Духе, к которой, конечно, имеет отношение Литургия, участие в Таинствах, совместная молитва с другими христианами — но которой надо отдельно учить каждого христианина (и в этом — смысл церковного пастырства). А это «отдельное обучение», в силу того, что все люди разные, не может не противоречить тому, что только и предлагается сегодня в качестве церковной педагогики — а именно обязательное «затачивание себя» под узкое явление, которое объявляет себя «полнотой церковности», но на деле представляет собой не более чем одну из архаичных ветвей церковного искусства, гимнографии и дидактики.
Всё это имеет ещё одно весьма печальное следствие: отмену вариативности — важнейшего церковного принципа, провозглашённого апостолом Павлом. Вспомните 14 главу Послания к Римлянам. Кто хочет — постись, кто хочет — не постись. Кто хочет — празднуй праздники, кто хочет — не празднуй. Всякий поступай по удостоверению своего ума (Рим. 14, 5), только друг друга не осуждайте и не уничижайте (Рим. 14, 10). Блаж. Августин и другие св. отцы древней Церкви исповедывали: «В главном — единство, во второстепенном — свобода, во всём — любовь». Спрашивается: где это в нашей церковной жизни? «Только так, и никак иначе» — это очень ярко выразил св. Феофан Затворник: православный непременно обязан посещать богослужения, и именно вот эти, и следовать именно этим вот уставам, без каких бы то ни было вариантов, и т.д. Без этого он не христианин, и спасение его в крайней опасности. Почитайте «Начертание христианского нравоучения» — лучшую книгу святителя: там всё это ясно и недвусмысленно прописано. Но где же апостольская вариативность? Её явочным порядком отменила церковь; а как нам уже известно, кому церковь не мать, тому Бог не отец, уж тем более какие-то там апостолы…
И это приводит к путанице в понимании главного и второстепенного в приведённой выше древней, поистине церковной формуле. Богослужение (я не имею в виду здесь Таинство Евхаристии), внешние чины, византийские и древние русские церковные традиции и проч. — это главное или второстепенное? Если главное, то по плодам их узнаете их (Мф. 7, 16): мы видим, что всё это так или иначе исчерпывает себя, и наступает то, о чём мы говорим как о «проблеме расцерковления», как о пастырском и христианском «выгорании». Если второстепенное, если это только опция, которая к тому же изначально задана как вариативная — что тогда главное? Тогда у христианина, который знает, что нужно следовать Христу, но не знает, в чём это должно выражаться, возникает законное требование: покажите мне это главное, дайте мне его, научите меня ему!
Главное — это живая внутренняя жизнь во Христе, Духом Святым, жизнь всецелая, ежеминутная, всеобъемлющая, захватывающе интересная. Где она? Как до неё дойти, где её взять? На это ответа у современной церковной педагогики нет. Всё, что слышит христианин в ответ на свои вопрошания — «эта жизнь высоким и загадочным символическим образом встроена в позднеантичный византизм. Быть «церковным человеком» — значит посещать и обязательно принимать и любить богослужения, вот эти, о которых мы говорим; поститься, исполнять правила и читать святых отцов — опять же, по большей части позднеантичных»… Но если человеку просто не нравится эта словесность, эта внешняя церковность, если она просто «по типу» не подходит ему? Тут-то мы знаем, как ответить: «гордость», «модернизм», «протестантизм» и проч.
При этом несомненно, что ничего плохого ни в гимнографии, ни в церковном искусстве в целом, нет. Только надо называть вещи своими именами: это не богообщение, это подпорка, детоводитель, в конечном итоге — опция в христианстве, и нельзя подменять одно другим. Но подмена эта давно осуществлена и вошла в плоть и кровь церковной жизни. А раз так, то тут вмешивается в дело Сам Бог. Когда Церковь вместо живой жизни во Христе не может предложить ничего, кроме архивированного и копийного искусства, когда подмена Христа символами, мнениями человеческой церкви и заменой небесного земным достигает каких-то пределов, то Бог разрушает всё это. Все ветхозаветные пророки возвещают такое действование Божие. Какой мы получили урок в XX веке! Сколько мы потеряли храмов, икон и проч.! Бог нам через это говорит: «Мне не нужны ваши храмы и иконы. Мне не нужна ваша гимнография, Мне не нужны ваши службы и неусыпающие псалтири, ваши крестные ходы и праздники. Мне нужны ваши сердца и ваша повседневная жизнь». Извлекли ли мы из этого урок? Пусть читатель сам ответит на этот вопрос.
«Но что делать-то, батюшка?» — спросят меня. А вот этого я не знаю. Для этого нужен соборный церковный разум, к которому я и адресую все эти вопросы (если это, конечно, кому-то интересно). Со своей стороны отмечу необходимость ясного осознания христианской иерархии ценностей, и желательно — хоть какой-то возврат к апостольской вариативности, по образцу первых трёх веков существования Церкви на земле, насколько это возможно.
Тогда и литургическое искусство встанет на своё место, и откроет для себя многие прекрасные и новые пути.
Игумен Петр (Мещеринов)

Комментарии

Популярные сообщения